Ростислав Дижур  www.r-di.net      

   _____________________________________________________________________________________________________________

 

 

 

КОМНАТА

 

Поэма

 

 

1

 

Среда,

откуда быт выветрился давно,

где суть созданий мнится извечной

и словно вода в сосуде, прозрачной,

а форма — вместилище сути —

значит немного:

все измерения

прямо зависят от пристальности зрения,

то есть весьма изменчивы...

 

Пространство тоже искривлено.

Говоря иначе: себе не равно,

как нервное волокно

разной чувствительности...

 

И длительность комнаты условна,

склонна ко вневременны́м поясам...

От пыльной розетки петляющее к часам —

пó шнуру, брошенному так беспечно,

что, выходит, себе же бежит навстречу, —

время изломано.

Время словно складень:

когда отключается свет —

иногда раза пó три на день —

сбрасывается на нет, —

в нулевой час, в нулевой год,

к Вифлеему,

где зыбка ещё пуста, —

и опять начинает отсчёт

от Рождества Христа.

 

И снова по весям и городам —

всем —

объявлена перепись.

И «здесь» означает по сути «там»,

потому что люди и вещи вознамерились

назвать себя

и движутся к тем местам,

к которым приписаны.

 

 

2

 

В причудах времени, конечно, виноваты

не только часы.

Увиденная Альтманом Ахматова,

смотрящая куда-то вдаль

с большого календаря, словно в будущее,

и фон — изломанный хрусталь —

причудам способствует.

 

Виной — и сам календарь,

который числами всеми

постоянно смещает время —

не хочет подстраиваться.

Снег за окном,

а он твердит об одном:

нынче август,

если первое — то вторник.

 

Не злободневен,

к ритмам сфер не падок,

он уверен, что мировой порядок

никуда не денется, —

поупрямится

и скорее всего,

лет через пять

опять подстроится под него.

Знает: кто умеет ждать —

своего добьётся.

 

 

3

 

Прорехи в пространстве

можно увидеть воочию...

Однажды ночью,

верно, по комнате странствуя, —

видимо, что-то искав, —

книжный верзила-шкаф

за грань шагнул:

дыру в полу проделал, —

и рухнул, как некогда Голиаф.

Дух не вышел,

однако нутро опустело...

 

Так неожиданно подтвердилась

условность не только времени,

но и пределов.

 

Увериться в том и теперь не поздно:

зá полночь

в дыре не осколки мерцают, а звёзды.

И смотрится это — как зрилось в окне бы:

вполне естественно.

Хождение пó полу здесь тождественно

с движением по небу.

 

Тут не кажутся случайными совпадения.

Вот и после того падения

стёкол осталось не мало и не много:

в книжном шкафу колченогом

из двух — одно,

в книжных полках, стоявших сверху,

из четырёх — два.

Иначе:

наличие равно отсутствию...

 

И барометр, уцелевший вроде бы,

с тех пор юродивый:

упав, растерял слова

и блаженно, из года в год,

одно твердит: «Нормально»...

 

 

4

 

Комната и ввысь бездонна.

Небом выше — Сикстинская Мадонна.

 

Лучась — юна и женственна —

с мальчиком шествует —

младенцем

с большими живыми глазами

и нáлитым тельцем,

которое, как солнце,

не удержать рукам...

Босая,

едва касаясь,

идёт по облакам...

 

При ней — святых пара:

папа Сикст и мученица Варвара.

Папа — у ног Марии справа,

с нимбом над плешью.

Святой, но грешен, грешен...

Варвара — с кротостью в осанке —

у ног Марии слева.

Смотрит с неба,

как видно, на свои останки,

нашедшие, кажется, успокоение

в городе, где появился на свет,

где обретался младенцем,

вырос и откуда уехал тот,

кого комната считает своим владельцем.

 

Время и здесь к линейности не склонно.

Если молчать о ребёночке даже,

юная Мадонна

должна быть старше

Варвары — на триста лет,

старца Сикста — на пятнадцать столетий.

Впрочем, неувязки эти

легко объяснимы.

Как сказал однажды поэт,

все ушедшие — современники...

 

 

5

 

Вещи

заняты думой о вечном.

И носят отметину эту не как вериги,

а как естественную поруку служения истине.

Отметина — есть

знак приобщения к религии, —

но не к одной из тех, что не счесть,

а к той, одной, как мир единственной

вере,

которой служит и живущий здесь.

 

Можно подумать, вещи, даже лохмотья,

имеют природный духовный скол,

в отличие от того как плотью,

искусственно, иудеи обрезаны.

 

К служению призваны,

вещи тут — ещё при жизни —

стали равны, свободны и нетщеславны.

Хотя формально главным

считается письменный стол.

 

Им, патриархом, — лично рукоположен —

тон задан

тем, кто моложе.

Дышащему на ладан,

ему давно не под силу движения.

Видно поэтому — из уважения —

за ним уже не столько пишут,

сколько просто сидят рядом,

не облокачиваясь —

не отягчая хилых конечностей, —

и задумчиво глядя в окно,

молчат в унисон о вечности...

 

 

6

 

Комнату можно проветрить, оставить, —

проверено: вещи имеют и память.

Эта на здешних предметах метка —

эта

в себе угаданная нота —

вывела их из дремоты

и уже не выветрится...

 

Над пыльной розеткой,

откуда время течёт,

явно не забывая,

чему учёт ведёт, —

иллюстрацией и того, что стена,

любая,

тоже предмет отвлечённый, —

цветное космическое фото.

На нём видна

огромная — во весь горизонт — Луна

и шар небольшой, Землёй наречённый.

Луна — рыжая, Земля — голубая,

Космос — чёрный.

 

Взглянув, понимаешь:

формы Вселенной —

больше чем совершенны и красивы.

А если шар тот же

и дышащие вокруг массивы

дольше разглядывать,

становятся зримы силы,

которые планету поддерживают...

 

Фото, хотя и безмолвно,

может внушить:

все величины условны.

Оно из воззрившегося на него

эту б догадку искрило помалу

и дóбыло бы, как вспышку — кресало,

а чтобы сомненья не ели впредь,

уверило бы: размеры

зависят всегда от того,

как на них посмотреть.

 

И кажется, глянувшего на фото

оно в свою обратило бы веру:

увидевший голубую сферу

унёс бы в себе

расслышанную ноту вечности,

потому что смотрящий на Землю,

где город есть и комната,

откуда смотрит на фото, —

видит Землю,

где город есть и комната,

откуда смотрит на фото, —

и видит Землю...

 

Заумь сия вызывает смешок

и может заклинить баки

похлеще, чем старый стишок

о жестоком попе и его собаке.

Но этот в сущности бесконечный ряд,

эта повадка зрения

оправдывает предположение:

однажды брошенный взгляд

преломляется, множится

и уже не кончается...

 

 

7

 

Очень возможно, вошедший сюда

узрел бы свои прожиты́е года

распавшимися не на прах и на быль,

а на прах и на вечные лéта.

А это

уже неизбежно приводит к выводу:

особи речи «сейчас» и «всегда»,

казалось бы, столь непохожие,

говорят об одном и том же.

 

А пыль —

на розетке — под фото безгласным —

и дале — не только на ней —

стороннему виделась бы сообразной,

достойной попасть в музей

космической пылью,

которой по сути и является...

 

Всё это, впрочем, фантазии:

здесь

пришлых не бывает. —

Не потому, что в доме не терпят гостей...

Тронутый, оповестив о приёме

улицу всю, даже город весь, —

тоже, пожалуй, визитёров не дождётся.

 

Туда, где отсутствие быта — мера всего

и хозяин якобы не от мира сего, —

не ходят.

 

 

8

 

И это хороший знак.

Да и жилище — не Мекка...

 

Забвенье глаголящих и зевак,

свобода от светских правил

и прочих условностей века —

к лучшему.

Иначе б другую обитель избрали

апостолы Пётр и Павел

и присутствие Эль Греко

не чувствовалось бы так.

 

Павел —

прежде палатки шил, этим и жил, —

от смотрящего на него — справа;

Пётр —

не был богаче, рыбачил, —

от смотрящего на него — слева.

Бросившие иглу и невод,

ставшие тружениками духа

после того, как Слово

коснулось не только слуха,

но сердца,

и здесь повествуют о том,

что сообщает небо...

 

Взгляд Петра, учившего на Востоке,

чаще отсутствующий, но всегда глубокий.

Павел, прозревший на Запад маршрут,

больше — тут,

но тоже устремил глаза

куда-то в пространство и за.

 

Оба —

подвигнуты, вдохновлены, но бесстрастны.

Одним присутствием своим дают ответ

на вопрос о смерти:

дýши ей не подвластны.

Прошли сквозь века —

и на всём протяжении лет звучит:

«Верьте», —

сквозь мастера,

как проходят космические лучи, —

и длятся, и будут, как видно, длиться...

 

Лицам

грек пропорций нé дал.

Верней, пропорции гласят о связи с небом:

лица вытянуты;

тел фактически нет:

грек запечатлел души.

А им, похоже, — никакого дела

до козней Рима

и казни

того, что собственным называлось телом.

 

Тело докажет лишь то, что неоспоримо:

дороги выходят из града Иерусалима

и неотвратимо заканчиваются одним —

приводят в Рим.

 

Только души

простираются дальше и выше...

 

В руке у Петра — ключ

от града Небесного.

Этим ключом, должно быть,

апостол врата отопрёт

и впустит

того, кто в комнате живёт.

Когда — неизвестно.

 

 

9

 

«Скорее бы», — суетно думает кровать.

Неправоверна,

она одна относится скверно

к тому, кому выпало тут квартировать.

«Скверно» — мягко сказать.

Было б возможно,

она б согласилась его продать.

Чтó продать, — отдала бы даром.

С её размером

смело могла бы стать

центром одной из любвеобильных спален

и клянёт — за то, что несексуален, —

того, кто ложится спать.

 

Стремясь помешать уснуть —

задеть, —

начнёт выговаривать: мол, не чуток;

дескать, до трети суток

его, ленивца,

вынуждена терпеть.

Упрекая за неподвижность,

уповая на скоропостижность —

втайне, конечно, —

внешне

всем своим видом учит жить.

Пытается внушить

уже засыпающему:

здесь должны вытягиваться голые;

всех двуногих, мол, призвание такое,

иначе-де сдвинется,

как те двое, —

схлопочет вытянутую голову...

 

Так, восславляя телесную связь

и злясь —

на спящего уже —

за связь небесную,

кровать заканчивает одним:

«Бог с ним,

пускай бы шатался пó небу,

но хоть бы привёл кого-нибудь».

 

 

10

 

Кажется, в самом деле, —

ещё в одном теле

нет потребности днесь.

И сатане

нечего делать здесь.

 

В надобности трепыхания

ещё одного дыхания

можно было бы совсем извериться,

если б не записка на стене:

«Поливать деревце».

Впрочем, без внутренней связи

и крайнего внешнего невнимания

и тут не обходится.

 

Деревце наречено библейским.

И мнится, в названии есть резон.

Особенно если учесть уклон

в образе жизни —

никак не эпикурейском:

поливается раз в сезон.

 

«Каждый третий август», —

утверждает календарь.

 

Само же деревце пить не просит:

терпеть научилось, как всё вокруг.

Тот же стало в себе

лелеять звук

и конечно, не плодоносит.

 

И правильно делает.

Незачем утруждать утробу:

если и принесло бы

патрону своему

яблок райских, —

висели бы нетронутыми и пожухли бы,

потому что глаз хозяйский

отсутствует...

 

Влияя на природу вещей и особей,

метка задумчивости

формирует особую породу —

обособленных:

несвоенравных — склонных к уступчивости,

коль, разумеется, речь не о главном, —

и крайне неприхотливых.

 

...И если теперь иссушает что-нибудь ветки,

то это мысли...

Возможно, деревце и засохло бы,

но видно, один из предков его

был кактусом.

 

 

11

 

Записка просто не замечается,

так же, как всё остальное.

Каждая буква в ней

живёт уже своей

личной жизнью —

осмысленна и абсолютно свободна,

сама составляет слово,

распространяется в предложение;

предложение принимается

и разрастается в поэму,

до коей уж точно

дела нет никому:

поэм не читают.

 

Об этом знают все,

даже пишущие,

которые что-либо изменить

не хотят —

иначе: не могут, —

и потому

увлечённо занимаются

не нужным никому трудом.

 

Сущность таких явлений,

скрытых от разумений,

названа Кантом

вещью в себе.

 

 

12

 

По сути, любая комната —

вещь в себе,

даже если в себя впускает.

В ней обитающий

знает её лишь несколько лучше,

чем остальные;

не потому что предметы надменны

и не глаголят.

Напротив,

качества многие и черты

среда неизбежно перенимает.

Но каждый ведь — как ни смотреть —

знает себя не более, чем на треть.

Что ж говорить о вещах посторонних...

 

Говорить —

вообще нескромно.

Лучше других

об этом знают предметы.

Говорить — это значит

себя выдавать за Создателя,

заявлять о себе,

привлекать внимание,

то есть уже неминуемо

уклоняться от высшей миссии:

от служения.

 

А вещь не нужна

не-

целесообразной.

Осознавая это,

каждая, молча, несёт в себе свой смысл,

который со временем переходит в мысль,

а после, с годами, — и в чувство.

 

Кажется, только такое развитие жизни

способствует исполнению

назначения самого главного.

 

 

13

 

Здесь

именно так заведено.

И всё же

из всех шевéлящихся и недвижимых,

значащихся на правах домочадцев,

лучше других, пожалуй,

знает это окно.

 

Так получается:

вытерпевший страдания

и не выронивший стенания

бóльшим одаривается знанием,

острейшим осязанием бытия...

 

Вот и окно, —

в этой патриархии

стихии противостоит

оно одно,

одно за всех:

дожди и зной,

обморожение и снег

на себя принимает.

 

И тоже — хоть раз бы о чём попросило...

 

Оно,

свой век —

почти мафусаилов —

служению отдавшее,

не чающее избавленья от бед,

последние десять лет

выглядит как-то особенно печально;

оно, как безвинный Иов,

того, чем гордиться могло, — лишилось,

и больше его не страшит случайность.

То, чего так страшилось,

уже свершилось:

и подоконник, и рамы — рассохлись,

краска отшелушилась.

Только душа и осталась.

В прочем — отказано.

 

Но Иову легче страдалось.

Наказанный за праведность проказой,

почти утративший образ человечий,

он брал черепицу

и почёсывал грудь и плечи.

 

Окно

лишено и этого...

Только думы о вечном

и непрестанный труд

помогают забыть про зуд.

 

Веря в Высокий суд,

в мыслях даже не позволит себе протест

и несёт свой оконный крест

без нареканий. —

Ни укоризны, ни слóва худого тому,

кто к мукам причастен.

 

Мало того:

если мучитель его, участливо,

спрашивает мысленно,

счастливо ли оно, —

окно

так же мысленно отвечает:

«Счастливо».

И судя по всему,

отвечает искренно...

 

 

14

 

Видно, страдание — не следствие, а причина.

Если точней, — основание:

то, на котором возводится храм Служения.

Кажется, только такой фундамент и прочен

для столь возвышенного здания...

 

Окно и служит — молча, чинно,

и днём выполняя и ночью

главное своё назначение:

видимый впускает свет

и тот, что проходит поровну

в обе стороны, —

тот, которого нет как будто.

 

Правда, иногда прорывается и ветер.

Но если завоет слишком злобно,

и можно подумать: зима на свете,

а стало быть, всех домочадцев,

как встарь,

окно защитить не способно, —

выручит календарь. —

Так промолчит, что все,

даже в прихожей лыжи,

услышат:

«Ничего подобного,

нынче август,

если первое — то вторник».

 

 

15

 

В доме с будничными наклонностями

эту свободу приняли б за диктат,

уход от реалий — за спесь,

которую, конечно, сбили сразу бы.

Но здесь

примат

веры — над условностями,

внутреннего — над внешним,

чувства — над разумом.

 

Глазом

этого не узреть,

но вещи тут передать не преминут:

в комнате — за

и над Римом, —

где отсутствие

свидетельствует о наличии,

и значит, нельзя —

уже не получится — умереть,

особенный микроклимат.

 

Причиной тому, вероятно, мета —

некая вводная нота-прима,

она же — та первородная глина,

из коей творились не сами ещё предметы,

а их назначения.

 

Стало быть, форма — есть отвлечение.

Если прозрачнее,

то обретение формы — суть заточение смысла,

имеющего иное влечение:

смысл

ждёт перехода в мысль,

а после — в чувство.

 

Но первородную эту печать

может в себе не разведать её обладатель...

 

И только если с вещами молчать

и малость помочь им —

полюбить их; пускай не очень,

но чтоб ощутили: коль не создатель,

то незлобивый отчим

где-то поблизости, —

короче: если молчать

и хоть немного любя,

предметам не докучать, —

вещи вслушиваются в себя

и начинают внутренне звучать.

 

В этой юдоли

им тоже лишь помогли, не боле:

много лет

здесь никакого давления нет

ни на кого.

 

 

16

 

Нота — не просто символ веры,

нота ширит внутренние размеры:

сначала,

с выходом из дремоты, —

до рубежей протяжения

этой собственной ноты.

Далее — до широты кругозора.

В результате — охватывает просторы

и даже увечным, хилым

даёт несравненное чувство опоры —

опоры в себе.

 

Вот и тут

всем укрепившимся в вере

свойственен внутренний уют

и немирское

сознание неподверженности внешним силам

с незыблемым центром покоя

и абсолютным отсутствием амплитуд.

 

Случись в атмосфере

нечто совсем аномальное, —

тут же прибор блаженный

случившееся опровергнет

своим «Нормально»,

и чувство взвешенности у вещей сохранится...

 

Можно подумать: невидимая десница

предметы поддерживает...

 

Кажется, и само пространство

тут — в состоянии выверенного баланса.

 

Видно, со стен смотрящим лицам

тех, кто в теле уже отгостил, —

взглядам их, глубоким и бесстрастным, —

комната обязана балансом сил.

 

Не всем перепал багет.

Но превращая свет

в невидимые токи,

эти выходы в стенах —

в трансцендентное

и в эпоху Ренессанса —

здесь выполняют функцию окон

в иные пространства, —

в те пространства, где с бытом

тоже поступают, как с балластом.

 

 

17

 

Женский портрет, —

этой среды сердцевина...

Ещё одна картина...

Ещё один поэт...

 

Рядом примет

и они утверждают вполне резонно:

грани комнаты размыты...

 

Ещё Мадонна:

«Мадонна Литта».

 

Курчавый младенец, — такой,

что хочется ущипнуть, —

пытаясь узнать:

неизбежен ли крестный путь,

смотрит прямо в глаза, вскинув реснички,

и сосёт,

придерживая рукой,

материнскую грудь.

Во второй —

держит игрушечную птичку...

 

За эту картину гроша не дадут в ломбарде.

Явись Леонардо —

конечно, отрёкся б от авторства.

Увидел — и молвил бы, видимо: «Варварство!»,

потому как явно не знал языка авангарда.

 

И вправду, для зрения труден

этот новаторский цвет.

Но нынче, за давностью лет,

уже не найти виноватого,

почему Богородица кормит зелёной грудью

младенца зеленоватого.

 

Метаморфоза,

похоже, с красками.

То ли состряпаны наскоро,

то ли озябли они от мороза

и кризисов отопления:

картина куплена до наступления

вечного августа.

 

И у оправы цвет — позорный-позорный.

Купивший подумал: выкрасит раму в чёрный.

Но разумеется же, никогда не выкрасит,

разве что выбросит.

Впрочем, из этого тоже

уже ничего не получится,

известно: отсутствие

лишь означает особого рода

наличие.

 

...А мати с дитятей,

кажется, кстати всякий цвет:

в лицах кровинки нет,

но притягательны так,

будто зелень та — приворотная...

 

 

18

 

Ниже — на стене —

диковинные животные.

Одно — двурогое, полосатое

с названием «ситатунга»,

второе — пятнистое, тоже четвероногое,

видимо, из семейства кошачьих,

обозначенное иначе, но тоже таинственно:

«сервал».

 

Животных когда-то молча приклеил мальчик:

сначала — картинки, потом — названия.

Стало быть, имена условны.

И мальчику передалось безразличие,

устойчивое невнимание ко всему внешнему, —

та же в нём зазвучала струнка.

Животных, как видно,

ребёнок по-своему назвал.

А может быть, имена перепутал,

тогда ситатунга тут — сервал,

а сервал — ситатунга.

 

Картинки, конечно, никто не сорвал.

Не только в силу того, что известно:

подобное бесполезно, —

особи здесь друг другу не мешают.

И кто бы, интересно, утруждаться стал?

 

В ближайшем будущем — тоже

им, похоже, опасаться нечего:

менять обои,

как впрочем и всё остальное,

кажется, не собираются.

 

 

19

 

Обои,

свой тон телесный

давно возомнившие пресным:

им ближе голубое, —

обои,

грезившие от рождения

если не сводом небесным,

то стенами воздушных замков и ротонд, —

обои,

помнящие ремонт:

юность,

влюбчивость,

прилипчивость, —

отдали предпочтение свободе.

Решили однажды: грёзы — не наваждение;

воспрянули и с тех времён

со стенами в разводе.

 

После того духовного возрождения

внешне, осанкой, —

дали понять: мол, независимы;

мысленно —

липли к воздушным замкам:

с годами, действительно, óбжили дали

и к тем приписанные уже местам,

чувствовать стали:

«здесь» означает по сути «там».

 

 

20

 

Шкаф платяной тоже отсутствует, —

и его ни одной не сдержать меже.

И тоже не мыслит уже,

а только чувствует...

 

Книжный верзила —

с маху всего —

рухнул именно на него.

 

Если в причинные силы

того ночного рейда

всмотреться глазами Фрейда, —

подоплёка столь бурного события,

как выяснится, однозначная:

попытка соития.

 

И судя по всему, удачная.

 

Устойчивый, вполне земной,

шкаф платяной

с тех пор блаженствует, —

уверил себя, что женственен,

привлекателен,

что в нём полно платьев

и звался бы даже платиновым,

если бы не был такой живой.

 

Расслаблен —

лиричны дверцы, —

слегка помят,

но заглядывается на тех, кто восславлен,

свят

и уже с младенцем...

 

Часа ждёт и чувствует:

зачатие не может быть порочным.

Когда — не ясно пока,

но ведомо-де точно:

чадом божественным разрешится лоно

и тогда — торжественно, как Мадонна, —

пойдёт по облакам...

 

И здесь над ним никто не смеётся, —

известно:

кто умеет ждать — своего добьётся.

 

 

21

 

Шкаф книжный

после чувственной ночи той

уже недвижен

и внешним — тоже больше не озабочен.

А поза —

устойчивая, с наклоном,

в отличие от платяного, в прозу, —

свидетельствует о разочарованности...

 

Задумавшийся о вечном,

он стал похож на царя Соломона;

не счётом наложниц, конечно, и жён, —

хотя, чего там, тоже отягощён

романами, воспоминаниями, —

но нáжитыми знаниями,

прежним ухарством и грустным итогом —

отсутствием желаний, —

иначе: жизненной дорогой

соответствует...

 

И то ещё в нём Соломону равное,

что понял,

вообще говоря, не так уж много,

но главное.

 

Поэтому и молчит.

 

Лишь временами течь даёт

внутренняя речь.

Тогда обрывки его монолога

улавливают предметы.

 

Чаще

их чуткого слуха

касается это:

«Всё суета и томление духа»...

 

Но несмотря на пропавший задор,

службу свою несёт исправно.

Однако же на вопрос о главном,

если бы он вступал в разговор,

ждать скорее можно было бы ответа:

«Сколько не хаживай по свету,

сколько хребтину над книгами не горбь,

не сыщешь истины большей, чем эта:

“кто умножает познания —

умножает скорбь”».

 

А если спросивший,

утратив прыть,

совсем растеряется: «Как же быть?

Не закапывать же тело заживо?» —

так же, думается, в ответ

искренне скажет:

«Горбь и хаживай»...

 

Но молчит.

Потому что не омрачит

пребывающих в дивном незнании.

 

Помимо же прочего, с давних пор

здесь не в чести разговор.

Да и кто же когда

нуждался в чужих советах?..

 

 

22

 

Хотя искушение словом огромно,

верные той же религии,

молчат и книги.

Молчат о том, что говорить — нескромно.

 

Говорить — это значит, не зная меры приличия,

заявлять о себе, привлекать внимание,

в манию впадать величия,

форму приискивать,

форма же — есть отвлечение;

говорить — это значит прикидываться искренним,

присваивать слова,

тем самым умножая собственность,

что явно не способствует

исполнению главного назначения...

 

Слово, сыгравшее роль запала,

одно знаменует собой: Начало.

Но все слова уже давно случились...

После того, как чувствовать научились,

надобность в речи отпала.

И каждый казус речевого выброса —

есть попытка изменения Замысла.

 

Слово,

прикидываясь, что ново, —

звуча, —

настигнет и вопреки желанию,

что не может не означать:

речь — есть насилие.

 

Осознавая это,

книги

молча

несут в себе

каждая — свой смысл,

переходящий — через мысль —

в чувство,

которое границ не знает

и только ждёт востребования...

 

 

23

 

И комната — вся — переходит в чувство:

в чувство интимности,

которое ждёт востребования

и хоть немного взаимности.

 

А если шире —

то же можно сказать и о мире.

 

Впрочем, различия ширей и далей

этих смежных пространств

касаются только деталей и убранств.

Главным же — чувством — эта среда

внешней равна среде,

так, что кажется иногда:

эта и та совпадают...

 

 

0

 

Здесь — если иначе — везде

сейчас — что также значит всегда —

никого, то есть по сути — все.




____________________


Для сохранения, копирования, пересылки:

 

в формате WORD (.docx)

 

в формате PDF


На главную страницу